• Не дом и не улица
Назад к списку

Между мною и смертью 

   


Я прилетела, когда она лежала в больнице. В душной палат на девять мест мама сидела на железной койке с продавленными пружинами, прямо лицом ко входу, и я её увидела сразу. Маленькое, бледное лицо повернулось ко мне и засветилось. От этого света у меня перехватило дыхание и как-то сдавило горло, я не могла вымолвить ни слова, просто обняла ее и целовала реденькие седые волосы на макушке. Она задыхалась, слова выходили с трудом: 

 – Ты приехала, дочура. 

 – Теперь все будет хорошо, мамочка, я здесь. Поехали домой? 


 Мама умирает. Она об этом не знает. Но, видимо, тяжкие мысли преследуют её – она целыми днями сидит в своей маленькой комнатке на кровати, оперевшись на колени и подперев голову кулачками, и смотрит куда-то под ноги. О чем она думает, я не знаю. 

 – Что ты кручинишься, мамуль?– из подсознания выходят какие-то странные слова, которые никогда и не употребляла. Но вся ее фигура, задумчивая, почти скорбная, говорила о печали, что точит маму. 

 – Да так, ничего, доча.Она, конечно, жалуется на свои боли, о том, что трудно дышать. Но в минуты, когда она думает, как мне кажется, о самом страшном, она этим со мной не делится. 

 – Ты не думай плохое, мам.

 – Да я и не думаю. 

 – А о чем ты все же думаешь? 

 – Ну…О разном. Детство вот почему-то вспомнилось.

 – Расскажи мне немного. 

 – Папа у нас красивый был. Гармонист и весельчак. И он был председателем сельского совета. Все его любили, только один завидовал, да так сильно, что от этой зависти папа сгинул в 37 году. Этот подлюка на отца донос написал. 

 О своем дедушке я слышала и знаю, как бабушка обижалась на него, что бросил ее с четырьмя девками одна другой мала-меньше. Сначала я недоумевала - не бросил, его ж арестовали! Потом пришло понимание, что бабушка сердилась на него за невоздержанность, за неуёмный и острый язык. Она не знала, что тогда и говорить-то особо не надо было, поверят любому навету… 

 – О чем еще думаешь? 

 – О бабке своей.

 – Разве она была жива при тебе?

 – И она, и дед был жив еще. И бабка была, неродная - его вторая жена. Он взял глухонемую в жены, по дому помогать. Молча трудилась, как пчела рабочая. Добрая была, хорошая и ласковая, будто собака. Бедная, она потом к старости еще и ослепла, как же мне было её жалко! Подойду к ней, бывало, прижмусь и сижу так с ней, она ладонями мое лицо обнимает, потом по рукам гладит, по спине… Когда сильный голод наступил, очень сильный, дед с бабкой обузой были неимоверной. Мать ходила к братьям и сестрам отца: «Заберите хотя бы деда, он ведь родной вам. Как мне прокормить четырех детей и двух стариков?» Но никто не забрал деда. Старикам не всегда доставался даже последний кусок. Я втихомолку таскала бабке кусочки. Бабка сидит, мычит : «Енька, Енька», то есть меня, Женьку зовет. А мы в то время уже траву ели. Я просто приходила к ней, пустая. Так и остыла почти у меня на руках. 

Мамины речи заполняют меня болью, которая теснит грудь и без этих рассказов. Почему я ничего не знаю об этой бабке, которая украсила тяжкое детство моей мамы своей бессловесной лаской? Я даже не пытаюсь сформулировать ответ, он очевиден. 

Мама засыпает, утомленная разговором. Я пью чай и курю на балконе. А какое детство было у меня?

 За бурным течением жизни у меня не оставалось времени на воспоминания. Или просто не подошло то время, когда им предаются?

 Я родилась на территории туберкулезной больницы. Мои родители там работали. Территория туббольницы была огромна. На её окраине, в лесу, стояли несколько домиков для сотрудников, особо нуждавшихся в жилье. Домики были деревянные, одноэтажные, на несколько квартирок. Наш дом был вообще на одну квартиру, состоявшую из прихожей-кухни-зала и спаленки. То есть он был совсем крохотный. Входишь, вешаешь на крючки под занавеску свою шубейку, оставляешь валенки и прямо к печке и за стол - обедать. Занавеска была синей с мелкими белыми цветочками, а на окнах были белые тряпочки. 

Летом я каталась на трехколесном велосипеде, который был с тугими колесиками, крутить которые было неимоверно трудно, да и земля была неровной, неприспособленной для катания. Вокруг домиков был лес, я там гуляла и собирала цветочки, разглядывала всяких бабочек_стрекозок и слушала пение птиц. Это было невероятно приятно.

 Если пройтись по пыльной дороге вдоль длинного дощатого забора, то можно было дойти до скотного двора, там были ужасно вонючие свиньи, страшные большие коровы и еще более страшные лошади - с большими крупами, мохнатыми головами и мохнатыми же ногами с огромными копытами. Они фыркали и ржали... Но страшнее всех были собаки - своры собак, от злобного лая которых у меня холодело все внутри и я пятилась назад, царапаясь об кусты и ветки. Именно из-за собак я так и не изучила хорошо территорию скотного двора. Это был вражеский лагерь. 

 Туда, где стояли лечебные корпуса, мне ходить было запрещено. В соседних двух домиках, где жило несколько семей, были две маленькие девочки - одна толстая болезненная и другая тонкая, совсем больная, из дома она почти не выходила. Толстая была невероятно скучная и глупая, мне с ней было еще скучнее, чем одной... 

 Мое детство было глубоко одинокое.

 Последнее воспоминание о том домике связано с прекрасным летним днем, когда шел сильный и теплый дождь. Папа стоял на крыльце под козырьком, а я прыгала под дождем, подставляя лицо тугим хлестким струям. Папа смеялся, а я, совершенно ошалев от неожиданных ощущений и свободы, какую мне никогда не позволяли, смеялась вместе с ним - и это было полное погружение в счастье. Это было недолго, потому что папа опомнился и велел мне заходить в дом. Но того короткого по времени прыганья хватило, чтоб я серьезно и надолго заболела воспалением легких. Папа долго не мог себе простить себе той минутной слабости.Я уснула…

 – Мам, расскажи еще о своем детстве. 

 – Да что рассказывать, тяжелое оно было. Голодно, холодно, страшно. Мать умерла в страшных мучениях, орала на всю улицу от болей, корёжило её всю. Одни мы остались со старшей сестрой. Работали обе, каждое утро в 4 часа я бежала на ферму, километров восемь от дома она была. 9 лет мне было, а коров доила сноровисто. Потом бежала в детский дом к младшим сестрам, проведывать. Дорога полдня занимала, но каждый день к ним ходила, если не приду, они сидят, плачут.

 Мама рассказывать не умеет. Говорит незатейливо и односложно. Я представляю худосочную, нескладную девчушку с темными косами и сильными быстрыми ногами и руками. Вспоминаю маминых сестер, как на подбор всех чернявых и скуластых - очень похожих друг на друга. Я всех их знала. Мама самая первая уехала из села в далекую Якутию, на заработки. И все сестры подтянулись за нею. Старшая сестра тетя Лида всё мое детство жила рядом. Две младшие сестры Клава и Тома умерли почти молодыми, и всех их детей воспитывала моя мама, вместе со мной. Всех обучила в техникумах. И мой папа всегда её в этом поддерживал. 

 В детский сад я меня водил папа. От детского сада остались странные воспоминания - случился карантин, и мы были заперты в корпусе, родителям было запрещено нас посещать, и как-то папа, пришедши тайком, в форточку совал мне кулек с мятыми карамельками - были без оберток, посыпанные сахаром.

 Еще помню Новый год, где я была снежинкой (увы), а самая красивая девочка Надя была Осень. Платье на ней было капроновое, благородного приглушенного желтого цвета, а по нему прекрасные кленовые листья. Жесткая юбка стояла куполом, а рукавчики были фонариком. Я тогда и слов таких не знала - клен, купол, рукавчики фонариком, уже будучи постарше, но все еще храня эти воспоминания в памяти, я, увидев впервые листья клена, сказала себе - такие же были на надином платье…

 Суббота была банный день. Утром рано мы заходили в старинный особнячок, выпускавшего из дверей клубы пара. Очереди начинались у самых дверей - страждущие чистоты стояли плотной стеной и порой трудно было найти крайнего. Часами мы стояли в этой очереди, иногда удавалось посидеть, но все больше стоя, так стариков жалели больше, чем ребятишек, и фанерные стулья с откидными сиденьями, скрепленные между собой (такие стояли и в кинотеатрах), были засижены старушками и старичками. 

Наконец, через утомительных два-три часа мы с мамой раздевались в предбаннике и проходили в туманную даль. После мытья волос в шайке (алюминиевый тазик с двумя ручками), мама мыла меня долго и тщательно, каждую ручку, каждое плечико, локоток и коленку она сильно-сильно терла жесткой-прежесткой мочалкой. Наверное, на неделю вперед. Я и теперь моюсь так, будто я шахтер, долго и жестоко.

 А потом мы шли в парную. Мы расстилали полотенчик и садились на полочку, почти ничего не было видно в молочном жарком мареве. Мама давала мне смоченный холодной водой платок и я прижимала его к губам. Дышать там было решительно невозможно. Но как это было приятно-страшно! Этакий экстрим для пятилетней девочки. 

 Самым неприятным процессом было расчесывание - мои длинные и густые волосы после мыла не хотели распутываться. Это было мучительное и долгое занятие, мама, уже уставшая, начинала спешить и подпсиховывать, расческа дергала мою голову из стороны в сторону. Не помню, чтобы я хоть раз что-то сказала маме, или заплакала. Каким-то шестым чувством я понимала, что мама не виновата.Потом она заплетала мои блестящие гладкие волосы в толстую косу, и мы обе вздыхали с облегчением. 

Чистые до хруста, уставшие до изнеможения, довольные и почти счастливые мы встречались с папой и выходили на морозный воздух. Нам предстояло еще дождаться автобуса и трястись в нем минут тридцать до дома. Домой мы приходили заиндевелые и замерзшие. Удивляюсь, как я на севере не заработала болезнь легких или чего другого. Спасибо родителям. Сами-то они себя не уберегли.

 – Мама, а ты любила папу? 

 – Да. Любила. Только у нас размолвка была.

 – Я помню, вы ссорились иногда, но это было не так часто. 

 – Не, это была серьезная размолвка. Когда тебе года четыре было, у меня ухажер появился. Красивый, высокий. Я влюбилась. Папа твой тоже был красивый, но тот был вообще неописуемой красоты. Как артист.

 – Ты тоже была очень красивой. Я помню ваши фотографии - пара была просто загляденье. 

 – Да. Но вот вмешался этот ухажер. Как он меня добивался, как уговаривал, ну я и сдуру решила к нему уйти, да отец твой не позволил, нельзя, говорит, дочку лишать семьи, я и осталась. Папа твой долго на меня злился, прям лет десять. Хотя я ничего не допустила нехорошего, в мыслях только…

 Мой папа в ранней молодости, еще до встречи с мамой, заболел туберкулезом. В 50-х годах ему вырезали бОльшие части обеих легких и закачали в пустое пространство растительное масло - произвели олеоторакс. Очень он мучился с ним, масло вытекало в руку, в бок… Но как-то организм приспособился. Мой папа навсегда связал свою судьбу с тубдиспансером, где лечился. Он устроился там работать рентген-лаборантом и проработал в больнице что-то около 50 лет. 

Он женился на маме, она работала санитаркой и, поскольку не надеялся долго прожить, помог ей выучиться не медсестру, а потом и на врача. 

 Он был большим стоиком. Каждый год он откачивал жидкость и профилактически проходил химиотерапию. Печень и желудок со временем стали сдавать, но скромным питанием, которое он себе назначил, удавалось эти проблемы улаживать. 

 Он был аскет. Не пил ни капли всю жизнь, не курил, вставал рано, ложился рано, никогда не жаловался и не ныл, много работал в больнице, ходил пешком все-время, даже в 50' морозы, а это километра три в одну сторону, хотя физически был немощен, но немощи этой не поддавался. 

 Он был философ, много читал, пояснял мне картину мира. Он нашел себе хобби - фотографию, и поэтому у меня дома практически портрет той эпохи... У него до самой кончины были все зубы, потому что основной его едой была вареная говядина с костями, которые он обгладывал, как пес. И я тоже люблю грызть кости. 

 В возрасте 70 лет он вторично заболел туберкулезом. Первым делом мы сделали рентген. Пульмонолог, увидев снимки, онемел, не мог членораздельно сказать ни слова. Он, наверное, не понимал, как можно жить с таким вместо легких. Масло в легкие заливали, когда он еще не родился, поэтому он даже не мог это видеть на снимках. Единственное, что он сказал, что надо к онкологу. Папа помрачнел. Но мы поехали в тубдиспансер на Яузе и попали к старому доктору, который поставил диагноз. Папа, к моему удивлению, даже обрадовался. Сказал - с этим я справлюсь. Доктор был воодушевлен, что видит человека, прожившего с олеотораксом 50 лет и очень хотел лечить папу. Папа вылечился и прожил еще 14 лет. 

 Он ушел тихо, лег и стал ждать смерти. Она пришла через месяц. Он просто устал жить.У него через всю спину вдоль позвоночника дугами шли два рубца от операций, на мой вопрос папа ответил: «Я раньше был ангелом». 

 – Доча, я помыться хочу. 

 – Хорошо, я сейчас ванну наберу. 

 После ванны, хоть мы и вытирались насухо, прям растирались, и закутались тепло, но - начались осложнения, врач сказала - прибавилось воспаление легких. У мамы поднялась температура и кашель усилился до надсадного, казалось, вот-вот она выкашляет все внутренности. 

Ей все время не хватало воздуха. Я то открывала форточку («Дышать нечем»), то закрывала («Дует сильно»), и снова открывала, потому что она задыхалась, и снова закрывала, потому что менялся ветер и задувало нещадно. 

У мамы менялось настроение, она и плакала, и кричала на меня, и мне хотелось успокоить её, а не получалось. Маме становилось всё хуже, антибиотики не помогали, хотя я ей ставила и уколы, и капельницы. 

Мы снова легли в больницу. Врач выписала наркотики. Мама забывалась тяжелым сном, будто опрокидывалась куда-то назад, и исчезала. 

 Мы снова вернулись домой.Каждый день ко мне, по распоряжению лечащего врача из больницы, приезжала скорая, фельдшер выдавала три заполненных при мне шприца, забирала ампулки. Потом стала выдавать на два, на три дня, с хранением в холодильнике. И они меня понимали, и я их понимала. Позже я слышала какие-то страшные истории про проблемы с наркотиками для онкобольных, но я этого не испытала.

 Каждый раз, очнувшись, мама ждала укола. Разговоры у нас прекратились, это уже был другой человек, но все же это была моя мама. Каждый раз, делая маме укол, я знала, чем это закончится. Врач не пожалела времени и сил, чтобы убедить меня делать это, обосновывая только одним - дать маме уйти без мучений.

 Каждый раз, вспоминая те дни, я спрашиваю себя - правильно ли я поступила, не было ли другого пути?Мама перестала есть и пить. Прекратились и другие естественные функции. 

Однажды ночью я перестала слышать её тяжелое дыхание. Сухими глазами я смотрела на мамино впалое лицо, ставшим чужим в одночасье, в одноминутье. Сил заплакать не было.

 Я плачу сейчас, когда пишу эти строки. 

 Все. Между мною и смертью больше никого нет….